Софья, пронзив отца негодующим взглядом, заметила как бы про себя:
— Ничего не скажешь, мудрое решение!
Между тем Илья Романович, не дождавшись решительных действий от губернатора, подозвал одного из своих дураков и шепнул ему что-то на ухо. В тот же миг запищали дудки, затрещали трещотки, закружился шутовской хоровод. Двое карликов схватили Елену за руки, напялили ей на голову колпак и потащили в свою компанию. Ошеломленная девушка попыталась вырваться, но хватка дураков была железной. Они отпустили ее лишь в центре хоровода. Вся шутовская карусель теперь вертелась вокруг Елены. Так как дураки и дуры были ей примерно по пояс, то со стороны казалось, что взрослая девица играет с детьми. Многие подвыпившие гости, слабо уловившие суть стычки между Еленой и дядюшкой, нашли это забавным, принялись хохотать и хлопали в ладоши. Елена предприняла несколько слабых попыток вырваться из карусели, но руки карликов и карлиц были крепко сцеплены. Их размалеванные лица глядели угрожающе, в глазах читалось злорадство. Когда еще выпадет случай поиздеваться над хорошенькой дворяночкой, которая при других обстоятельствах сама издевалась бы над ними?
Наконец юной графине удалось пробиться между двумя самыми старыми и менее сильными женщинами в хороводе. Те злобно зашипели, растирая ушибленные руки. Елена вылетела из адской карусели и, не удержав равновесия, приземлилась на колени прямо перед стулом Софи Ростопчиной. Их глаза на миг встретились, и та успела заговорщицки мигнуть Елене, как бы говоря: «Держись! Я знаю, что ты права!» Вряд ли графиня смогла прочитать ее мысли, неизвестно даже, признала ли она в Софи свою прежнюю знакомую — в эту минуту ее обуревали другие чувства. Она вскочила на ноги, сорвала с головы шутовской колпак и швырнула его в лицо дядюшке:
— Этого я вам никогда не прощу!
Елена обращалась лишь к Белозерскому, говорила негромко, но в зале стало в этот момент так тихо, что ее слова были услышаны всеми, и ненависть, с которой они были произнесены, каждый гость невольно примерил на себя.
Девушка выбежала из зала, никому не показав навернувшихся слез, с твердым намерением искать защиты у Шуваловых.
Решив, что для одного вечера случилось уже слишком много скандалов, некоторые гости после бегства юной графини решили тотчас покинуть дом Белозерского и, безусловно, так бы и поступили… Но в этот самый миг лакеи распахнули обе половинки двери, и на длинном катящемся столе, покрытом крахмальной скатертью, явился долгожданный десерт. Он запоздал, так как в последнюю минуту кое-что пришлось переделывать, и взмыленный кондитер-итальянец, колдуя над сладким шедевром, на языке своей прекрасной родины проклинал сумасшедших северян, которые то обручаются, то расторгают помолвку, даже не успев съесть приготовленный по этому поводу торт. Князь заказал десерт в свадебном стиле, рассчитывая, что он поспеет как раз к тому моменту, когда он при всех гостях назовет Елену своей невестой. Торт в изобилии украшали алые и белые кремовые розы, сплетенные в виде двух сердец, пухлые амуры, выпеченные из сдобного теста, а кульминацией всего был очаровательный шоколадный арапчонок, с лукавым видом стоявший в середине торта и державший в вытянутых руках серебряную шкатулочку. В шкатулочке находилось бриллиантовое кольцо, которое князь собирался надеть на пальчик своей невесте. Такая интересная помолвка должна была всем запомниться, о ней бы долго говорили в свете, князь сделался бы модной фигурой… И вот все шло прахом! Белозерский едва успел передать Евлампии указания о переделках, а та уж сама ругалась с кондитером, который со слезами на глазах рушил плоды своей фантазии. В результате шкатулочка исчезла из рук арапчонка, и шоколадному сорванцу вручили живую алую розу. Число купидонов сократили — убрать всех кондитер отказался наотрез, сплетенные сердца пришлось спешно превращать в розовые клумбы… Но все равно, хоть и переделанный, торт имел такое «свадебное выражение», что, рассмотрев его, гости начали с удивлением гадать, что бы это значило. Впрочем, когда десерт очутился у них на тарелках, гадание прекратилось — все принялись за еду.
Сам Белозерский не попробовал ни кусочка — проклятый торт вызывал у него приступ тошноты одним своим видом. Не притронулся к нему и Ростопчин. Почувствовав сильное недомогание, он вместе со своим семейством вскоре откланялся. Шоколадного арапчонка по приказу князя сняли с торта и, бережно завернув, отослали в карету губернатора. «Дочуркам! Девицы ох как любят сладенькое!» — навязывал гостинец Белозерский. Алую розу он собственноручно преподнес Екатерине Петровне — «в знак восхищения!». Та приняла цветок и любезно улыбнулась, но, садясь в карету, словно невзначай, разжала пальцы и роза упала в жидкую ледяную грязь.
— Что за вечер! — сказала она, откидываясь на кожаные подушки и преодолевая приступ дурноты. — Ты, Софи, была права, когда назвала вкус князя отвратительным. Этого человека нельзя выносить долго.
Дочь не ответила. Она в этот миг думала совсем не о князе.
Глава шестая
Юная героиня узнает цену старым клятвам
Графиня Прасковья Игнатьевна так бы и провела всю зиму в своем дальнем вятском имении, если бы не одно неожиданное обстоятельство. Второй гонец, посланный из Москвы с письмом от Макара Силыча, пожаловался барыне, что дворецкий все чаще стал прикладываться к бутылочке и потихоньку распродавать трофейное добро, оставленное французским генералом. А между тем московский губернатор граф Ростопчин издал указ, по которому все добро, брошенное французами, остается за домовладельцами. Выходит, что дворецкий пропивает ее барское, шуваловское добро.
— Вот окаянный! — в сердцах воскликнула графиня и, разведя руками, добавила: — Ведь не водилось раньше за ним такого греха! Никак лягушатники его сглазили!
Кроме того, гонец сообщил, что дворовых людей Макар Силыч держит в черном теле и, если кто попадется под пьяную руку, бьет смертным боем. Особенно досталось недавно Вилимке, мальчуган даже слег от побоев. Графиню прямо-таки затрясло. Вилимка был сыном ее любимой девки Улитушки, соблазненной некогда учителем-немцем. Тогда Прасковья Игнатьевна в гневе прогнала не в меру любвеобильного учителя, а рыдающую Улитушку с ребенком велела было услать в дальнее имение и отдать в черную работу. Однако сын ее Евгений, еще совсем юный, упросил маменьку простить несчастную женщину и отдать крохотного Вилимку (то бишь Вильгельма, названного так в честь отца) ему в услужение. Мальчишку вскоре полюбила вся дворня, да и графиня постепенно простила ребенку его невольное прегрешение, которое тот умудрился совершить своим незаконным рождением. Он рос смышленым, проворным, имел живой, веселый нрав и славился среди дворни необыкновенной честностью и преданностью хозяевам. Это именно Вилимка отыскал скончавшегося от ран графа Мещерского, Вилимка спас от огня библиотеку Мещерских и особняк Шуваловых, в то время как Макар Силыч спал праведным сном.
— Уж я задам Макарке, старому паскуднику! — трясла кулаками графиня.
В тот же день она велела закладывать сани и поутру отправилась в путь, чтобы поспеть в Москву к рождественским праздникам.
Несмотря на свои сорок восемь лет, Прасковья Игнатьевна была все еще стройна, как девушка, и так же бела и свежа лицом, тонкие черты которого ничуть не оплыли и не исказились, как у большинства ее менее счастливых ровесниц. Только морщинки вокруг живых, красивых глаз медово-карего цвета выдавали истинный возраст графини. Так что на расстоянии всякий мог обмануться, пытаясь угадать ее лета. Деревенский воздух и простая, почти аскетическая жизнь шли ей на пользу. Иной год она вовсе не выезжала из деревни, ничуть не скучая по Москве с ее блестящими балами и шумными гуляньями. До балов ли ей, до гуляний, безутешной вдове! Уже восьмой год не было рядом с ней любимого мужа Владимира Ардальоновича, ненасытного театрала и заядлого патриота. Когда в конце октября 1805 года сгорел Петровский театр и обе труппы, русская и немецкая, принуждены были искать себе новое пристанище, он так расстроился, что слег в горячке. «Эх, матушка Прасковья-та Игнатьевна, не увижу-та я больше „Эдипа в Афинах“, не услышу-та „Волшебной флейты“, — жаловался он жене и прибавлял с горькой усмешкой: — Вот отправлюсь-та скоро в царство Люциферово, посмотрю-та представление! Небось не за рубь двадцать пиеса-та!» Графиня начинала опасаться за его рассудок и даже жизнь — так сильно было ранено чувствительное сердце театрала.